Варианты интересного досуга не выходя из дома: выдержки из признанных шедевров литературного жанра, подборки стоящих фильмов одной стилистики.

4 ноября 2014 11:00

Красавица

Владимир Набоков (1899 — 1977) —
русский писатель, литературовед и энтомолог.

Ольга Алексеевна, о которой сейчас будет речь, родилась в 1900 году в богатой, беспечной, дворянской семье. Бледная девочка в белой матроске, с косым пробором в каштановых волосах и такими весёлыми глазами, что её все целовали в глаза, она с детства слыла красавицей: чистота профиля, выражение сложенных губ, шелковистость косы, доходившей до спинной впадинки, — всё это и в самом деле было очаровательно.

Нарядно, покойно и весело, как исстари у нас повелось, прошло это детство: луч усадебного солнца на обложке Bibliotheque Rose, классический иней петербургских скверов. Запас таких воспоминаний и составил то единственное приданое, которое оказалось у неё по выходе из России весной 1919 года. Всё было в полном согласии с эпохой: мать умерла от тифа, брата расстреляли, — готовые формулы, конечно, надоевший говорок, — а ведь всё это было, было, иначе не скажешь, — нечего нос воротить.

Итак, в 1919 году перед нами взрослая барышня, с большим бледным лицом, перестаравшимся в смысле правильности, но всё-таки очень красивым; высокого роста, с мягкой грудью, всегда в чёрном джемпере; шарф вокруг белой шеи и английская папироса в тонкоперстой руке с выдающейся косточкой на запястье.

А была в её жизни пора, — на исходе шестнадцатого года, что ли, — когда, летом, в дачном месте близ имения, не было гимназиста, который не собирался бы из-за неё стреляться, не было студента, который... Одним словом: особенное обаяние, которое, продержись оно ещё некоторое время, натворило бы... нанесло бы... Но как-то ничего из этого не вышло, — всё было как-то не так, зря: цветы, которые лень поставить в воду; прогулки в сумерки то с этим, то с тем; тупики поцелуев. Она свободно говорила по-французски, произнося «жанс», «ау»; наивно переводя «грабежи» словом «grabuges»; употребляя какие-то старосветские речения, застрявшие в старых русских семьях; но очень убедительно картавя, — хотя во Франции не бывала никогда. Над комодом в её берлинской комнате была пришпилена булавкой с головкой под бирюзу открытка — серовский портрет государя. Она была набожна, но, случалось, и в церкви находил на неё смехотун. С жуткой лёгкостью, свойственной всем русским барышням её поколения, она писала — патриотические, шуточные, какие угодно — стихи.

Лет шесть, то есть до 1926 года, она проживала в пансионе на Аугсбургерштрассе (там, где часы) вместе со своим отцом, плечистым, бровастым, желтоусым стариком, на тонких ногах в узеньких брючках. Он служил в каком-то оптимистическом предприятии; славился порядочностью, добротой; был не дурак выпить.

У Ольги Алексеевны набралось довольно много знакомых, всё русская молодежь. Завёлся особый лихой тончик. «Пошли в кинемоньку». «Вчера ходили в дилю». Был спрос на всяческие присловицы, прибаутки, подражания подражаниям. «Не котлеты, а мрак». «Кого-то нет, кого-то жаль...» (Или — сдавленным голосом, с надсадом: «Гас-спада офицеры...») У Зотовых в жарко натопленных комнатах она лениво танцевала фокстрот под граммофон, передвигая не без изящества длинную ляжку, держа на отлете докуренную папиросу и, когда глазами находила вращавшуюся от музыки пепельницу, совала туда окурок, не останавливаясь. Как прелестно, как многозначительно, бывало, поднимала она к губам бокал, за тайное здоровье третьего лица,— сквозь ресницы глядя на доверившегося ей. Как любила в углу на диване обсуждать с тем или с другим чьи-нибудь сердечные обстоятельства, колебание шансов, вероятность объяснения, — и всё это полусловами, и как сочувственно при этом улыбались её чистые глаза, широко раскрытые, с едва заметными веснушками на тонкой сизоватой коже под ними и вокруг них... Однако, в неё самое никто не влюблялся, и потому запомнился хам, который на благотворительном балу залапал её, и плакал у неё на голом плече, и был вызван на дуэль маленьким бароном P., но отказался драться. Кстати, слово «хам» Ольга Алексеевна употребляла очень часто и по всякому поводу: «Хамы», грудью выпевала она, лениво и ласково, «Какой хам»... «Это же хам...»

Но вот жизнь потемнела; что-то кончилось, уже вставали, чтобы уходить... Как скоро! Отец умер; она переехала на другую улицу; перестала бывать у знакомых; вязала шапочки и давала дешевые уроки французского языка в каком-то дамском клубе; так дотянула до тридцати лет.

Это была теперь всё та же красавица с очаровательным разрезом широко расставленных глаз и той редчайшей линией губ, в которой как бы уже заключена вся геометрия улыбки. Но волосы потеряли лоск, были плохо подстрижены, чёрному костюму пошёл четвертый год, руки с блестящими, но неряшливыми ногтями были в выпуклых жилках и дрожали от нервности, от хулиганского курения, — и лучше умолчать о состоянии чулок.

Теперь, когда в сумке шелковые внутренности были так изодраны — (по крайней мере всегда была надежда найти беглый грош): теперь когда такая усталость: теперь, когда, надевая единственные башмаки, она заставляла себя не думать об их подошвах, точно так же как, входя наперекор чести в табачную лавку, запрещала себе думать, сколько уже там задолжала; теперь, когда не было ни малейшей надежды вернуться в Россию, — а ненависть сделалась столь привычной, что почти перестала быть грехом; теперь, когда солнце зашло за. трубу, — Ольга Алексеевна терзалась иногда роскошью каких-то реклам, написанных слюной Тантала, воображая себя богатой, вон в том платье, набросанном при помощи трёх-четырёх наглых линий, на той палубе, под той пальмой, у балюстрады белой террасы. Ну и ещё кое-чего ей недоставало.

Однажды, едва её не сбив с ног, из телефонной будки вихрем вымахнула Верочка, подруга прежних лет, как всегда спешащая, с пакетами, с мохноглазым терьером, поводок которого обвился дважды вокруг её юбки. Она накинулась на Ольгу Алексеевну, умоляя её приехать к ним на дачу, говоря, что это судьба, что это замечательно, и как тебе живётся, и много ли поклонников. «Нет, матушка, годы не те,— отвечала Ольга Алексеевна, — да кроме того...» Она прибавила маленькую подробность, и Верочка покатилась со смеху, склоняя пакеты до земли. «Серьёзно», — сказала Ольга Алексеевна с улыбкой. Верочка продолжала уговаривать её, дёргая терьера, вертясь. Ольга Алексеевна, вдруг заговорив в нос, заняла у неё денег.

Верочка была мастерица устраивать всякие штуки, будь то крюшон, виза или свадьба. Теперь она с упоением занялась судьбой Ольги Алексеевны. «В тебе проснулась сваха»,— шутил её муж, пожилой балтиец, — обритая голова, монокль. В яркий августовский день приехала Ольга Алексеевна, была мгновенно переодета в верочкино платье, перечёсана, перекрашена, — она лениво ругалась, но уступала, — и как празднично стреляли половицы в весёлой дачке, как вспыхивали в зелёном плодовом саду висячие зеркальца для острастки птиц? Приехал на неделю погостить некто Форсман, русский немец, состоятельный вдовец, спортсмен, автор охотничьих книг. Он сам давно просил Верочку подыскать ему невесту — «настоящую русскую красоту». У него был крупный, крепкий нос, с тончайшей розовой венкой на высокой горбинке. Он был вежлив, молчалив, минутами даже угрюм, — но умел тотчас же, как-то под шумок, подружиться навеки с собакой или с ребёнком. С его приездом на Ольгу Алексеевну напала дурь; вялая и злая, она все делала не то, что следовало,— и сама чувствовала, что не то,— и когда речь заходила о бывшей России (Верочка старалась заставить её блеснуть прошлым), ей казалось, что она всё врет и что все понимают, что она врёт, — и потому она упорно не говорила всего того, что Верочка старалась напоказ из неё извлечь, да и вообще не давала ничему наладиться. Хлопали в карты на веранде и толпой гуляли в лесу, — но Форсман всё больше разговаривал с верочкиным мужем, вспоминая какие-то проделки юности, и оба докрасна наливались смехом и, отстав, падали на мох. Накануне отъезда Форсмана играли как всегда по вечерам в карты на веранде; вдруг Ольга Алексеевна почувствовала невозможное сжатие в горле, — ей удалось всё же улыбнуться и без особого спеха уйти. К ней стучалась Верочка, но она не открыла. Среди ночи перебив сонмище сонных мух в низкой комнате и так накурившись, что уже не могла затягиваться, Ольга Алексеевна, в раздражении, в тоске, ненавидя себя и всех, вышла в сад; там трещали сверчки, качались ветви, изредка падало с тугим стуком яблоко, и луна делала гимнастику на беленой стене курятника. Рано утром она вышла опять и села на уже горячую ступень. Форсман в синем купальном халате сел рядом с ней и, кашлянув, спросил, согласна ли она стать его супругой — так и сказал: «супругой». Когда они пришли к завтраку, то Верочка, её муж и его кузина, совершенно молча, в разных углах танцевали несуществующие танцы, и Ольга Алексеевна ласково протянула: «Вот хамы», — а следующим летом она умерла от родов. Это всё. То есть может быть и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно неизвестно, и в таких случаях, вместо того, чтобы теряться в догадках, повторяю за весёлым королём из моей любимой сказки: Какая стрела летит вечно? — Стрела, попавшая в цель.

Обеденное чтение: Владимир Набоков - Лаки Даки
Дата публикации: 4 ноября 2014 11:00
Поделиться в: